Наткнулся на целую папку старых сочинений. Просмотрел и подумал: «Да, было время».
Нет, это я не по юности затосковал. Скорее удивился количеству свободного времени, которое когда-то имел и которое потратил на никому не нужную писанину. Такую, например:
Encore une histoire sans titre.
Впервые я увидел её в полупустом вагоне метро на фоне стен, исписанных арабо-французскими стихами. «Наверное, она красива», — думал я, не сводя глаз с того места, где из-за книжной обложки вот-вот должно было показаться её лицо. Она читала Вольтера.
Мы ехали уже несколько минут, я смотрел в её сторону так, будто пытался увидеть сквозь преграду, но, к сожалению, я не рентген, а она никак не хотела отнять книгу от лица. Спустя секунды, когда на очередной остановке открылись двери, она огляделась и на мгновенье посмотрела в мою сторону поверх книги. Я поймал её взгляд. Всё. На этом занавес был вновь задернут, и я продолжил глазеть на книжную корку: «Бог и люди. Вольтер».
Мы подъехали к следующей станции, и я ещё пристальнее посмотрел в её сторону. Но двери открылись, закрылись, поезд тронулся, а книга оставалась на месте. «Где-то ты должна будешь выйти», — подумал я, и стал терпеливо ждать.
В какой-то момент, уже после того, как я проехал свою остановку, и поезд подходил к станции «Опера», в противоположном конце вагона повздорили два алжирца. Один из них держал в руках бумажник и что-то кричал во все горло. Возможно, тот, что молчал, пытался выудить кошелек у второго, был пойман с поличным и выслушивал нотацию о том, что такое есть землячество, и как это нехорошо — красть у брата своего. А может, они оба были карманниками, и тот, что постарше, отчитывал молодого: мол, один кошелек за весь день — это слишком скудная добыча, и потому будешь сегодня на сухом пайке. Пока я решал для себя эту дилемму, вагон остановился, я обернулся, и её уже не было.
Я бросился к закрывающимся дверям, с трудом протолкнулся наружу, метнулся вверх по лестнице к Гранд Опера, огляделся, забежал обратно, пробежал по переходу... — бесполезно, её уже нигде не было. Она растаяла, не оставив следа.
Весь день до этого я шатался по блошиному рынку на Порт де Клиньянкур в поисках литографий для Анри — моего работодателя. Он держал небольшую галерею, в которой почти не было продаж, запасники его были забиты эстампом, но он все равно жаждал новых покупок. «Придет время», — говорил он, — «и ты удивишься тому, как быстро опустеет наш склад». Моя задача была в том, чтобы собрать все работы русских эмигрантов начала 20 века, какие только можно было найти у частных продавцов и на рынках вокруг Парижа. Сегодня я ничего не нашел. Старая галеристка из Швейцарии, правда, обещала мне привезти несколько отпечатков Кандинского и Ходосевич-Леже, но только «через неделю-другую». «Что ж, вряд ли бум, которого терпеливо ждет Анри, произойдет раньше этого», — подумалось мне. Как бы ни было, день был потрачен впустую.
А вечер мне испортили Вольтер и два беспокойных алжирца. Как обычно в таком настроении, я решил идти домой пешком. Поздним январским вечером, под мокрым снегом, на грани заморозков, от Оперы до Рю де Мессажри. Пешком.
Стоял первый ясный день марта. Анри пораньше закрыл галерею и мы устроили себе праздник весны в ближайшем бульварном кафе (все равно покупателей ждать не приходилось). И, как обычно, после обеда я решил прогуляться по городу. Пройдя через весь Латинский квартал, я перебрался на правый берег и сам не заметил, как дошел до площади Бобур. «Ну уж дошел, так дошел», — подумалось мне, и я решил пройтись по музею в Центре Помпиду. (Каким бы нелепым ни казалось это здание, его содержимое стоило того, чтобы потратить здесь добрых пару часов.) Весной, в начале туристического сезона у Центра всегда толчея, и мне предстояла очередь из нескольких десятков человек.
И вот я стою, подтанцовываю под мелодию здоровенных туб, в которые дуют здоровенные африканцы (точнее говоря, переминаюсь с ноги на ногу, потому что все-таки март, а не май на дворе). И вдруг на самом нелепом па я встречаюсь взглядом с девушкой, стоящей внутри музея прямо перед витражным стеклом. Она стоит, как вкопанная, смотрит на меня, будто мы знакомы, а потом отводит взгляд и быстрым шагом уходит прочь к лестнице.
Следующие пятнадцать секунд я медленно понимаю, что она — та самая читательница Вольтера с метро Опера, которая испортила мне один январский вечер и заняла мысли ещё на несколько недель. Под недовольный гул я проталкиваюсь к дверям вне очереди, и без билета пробегаю к музейным залам. Проношусь вверх по лестнице мимо контролера — в холле её нет, пролетаю библиотеку — нет, врываюсь к кубистам — нет, к импрессионистам — снова нет, к инсталляциям обкуренных авангардистов — и здесь её нет.
Охрана нагнала меня у лестницы на пятом этаже и за пять минут расспросила обо всем на свете. Они, кажется, поверили в мою историю, но войти в положение не захотели (тоже мне, самая романтичная нация на свете). Через несколько минут я уже спускался вниз по эскалатору с внешней стороны здания. В сопровождении пятерых.
Еду в отчаянье. За стеклом ютятся туристы, молодые художники, студенты. Проезжаю пятый этаж, четвертый, библиотеку с кучей никому ненужных книг, и вдруг в проходе на втором этаже вижу ее силуэт! Она стоит боком, болтает по телефону и подтанцовывает. «Стоп, это же мой танец!» — я кричу, стучу, но она не слышит. Эскалатор предательски спешит увезти меня от этого стекла, вот я вижу её последнее мгновенье снизу вверх и… всё, занавес задернут. Я почти доехал до земли, бежать обратно вверх бесполезно — запаникуют, остановят, арестуют, и тогда я её уже точно не найду.
Поскольку путь в музей мне был заказан на месяц вперед, я подумал, что подожду ее снаружи. Запасся кофе, круассаном, укутался в пальто и занял позицию на ступеньках прямо напротив входа в Помпиду. Памятуя о январской истории, я сразу решил, что никакие алжирцы меня на этот раз не отвлекут, и поэтому уставился в дверь.
Вот пошли какие-то гранжеватые студенты (наверное, будущие искусствоведы из Сорбонны), за ними несколько китайцев (оказывается, они приезжают в Париж не только ради сумок с монограммами), потом ещё студенты, а потом… потом я уснул. Да-да, промозглым мартовским вечером на ступеньках площади Бобур с кружкой кофе в руках. Взял и уснул. А когда я проснулся, из музея уже уходили смотрители.
Этим летом жара в Европе стояла неимоверная. Старики ходили с зонтиками на головах, по улицам сновало вдвое меньше народу, чем обычно. Легендарные летние веранды парижских кафе пустовали, потому что все рвались внутрь да поближе к кондиционерам. И даже африканцам с площади Бобур, дующим в здоровенные тубы, кажется, было жарко.
А мне такая погода была по душе. Поскольку все кругом валялись в полуобмороке, день выдался свободным, и я пошел в мечеть.
Знаете, куда неминуемо выходит человек, идущий к соборной мечети по бульвару Сан Джерме? На площадь Мухаммеда V. Вот так, ничего не подозревая, идешь по улице католического святого и оказываешься на площади с мусульманским именем — первые десять раз меня это очень забавляло.
В мечети я встретил Ахмада — земляка Мухаммада V — марокканца, который помогал мне восстановить в памяти правила чтения на арабском языке и те немногочисленные суры Корана, которые я знал наизусть. Еще он пытался методом от обратного определить историю моего происхождения. Каждую пятницу в течение первых двух-трех месяцев, мы с ним обходили прихожан мечети и каждому он говорил: «Ахи, попробуй, поговори с этим парнем, узнаешь ли ты его язык?». Никто так и не узнал, зато я прославился на всю мечеть, как человек из ниоткуда.
Мой французский был слишком скуден для выходца из колонии, я говорил на английском с явным акцентом, и русский язык для меня тоже был чужим — так сказал профессор славистики, навещавший меня в госпитале по просьбе врачей. Еще один язык, на котором я говорил чаще всего во сне, окружающим был неизвестен. Фарси, арабский, несколько тюркских, даже баскский — мы тогда перебрали добрую дюжину языков, но не преуспели. Конечно, если бы я задержался в госпитале еще на неделю-другую, что-нибудь выяснилось бы, но там было слишком душно.
Ахмад говорил мне: «Если ты в целом Париже за три месяца не нашел ни одного земляка, значит, ты родом из Рая». Однажды он подвел меня к турку, мяснику с соседней улицы, и тот сказал, что знает, на каком языке я говорю. Вернее, он клялся и божился, что слышал этот язык в Стамбуле еще до того, как вместе с родителями переехал во Францию. В следующую пятницу он привел в мечеть своего совсем старого отца, который подтвердил слова сына: «Их было три семьи. Когда эти люди поселились на нашей улице, только начинали ходить слухи про войну с Англией».
Кто мог поселиться в Турции на закате Османской империи? В тот же вечер я перемерил все балканские языки, но ни один не подошел, и я бросил поиски: «Придет время, и все прояснится по воле Аллаха».
Мы посидели с Ахмадом, вспоминая самые нелепые истории наших лингвистических экспериментов, и перед тем, как попрощаться, я решил рассказать ему историю про девушку, которая дважды ускользнула от меня. Она была в платке, может, я смог бы ее найти в мечети? Ахмад рассмеялся и ответил: «Брат мой, для тебя я готов на все, но как ты себе представляешь нас с тобой, выискивающих твою невесту среди девушек, выходящих с пятничной молитвы?». Мне и без того стало неудобно от собственной нелепой идеи, но он продолжил: «Аллах, Он всевидящ, только вот братья-прихожане вряд ли оценят наши усилия. Ты же говоришь, она читала Вольтера, легче и безопаснее ее будет найти где-нибудь в Сорбонне». Мы от души посмеялись, и я ушел прочь.
В течение следующих нескольких недель я почти каждый день проезжал метро Опера, через день бывал на площади Бобур, несколько раз бродил по музею Помпиду, невольно вглядываясь в лица окружающих.
Затем я понемногу забыл о своей незнакомке и ничем особенным не интересовался. В это время Анри стал раздумывать о том, не закрыть ли ему галерею, а я стал все чаще потерянный бродить по городу. И все это, как назло, в начале осени — тоска была дикая. Я несколько раз захаживал в госпиталь, в библиотеку, пытаясь узнать какие-нибудь новости о своем языке. С течением времени становилось все сложнее ждать с моря погоды, хотелось наконец отыскать корни, найти кого-нибудь, кто говорит на одном со мной языке, но надолго меня не хватало — становилось душно, как тогда, в самом начале.
Зато в очередной беседе с доктором я впервые узнал о том, как меня нашли. Оказывается, перед тем, как упасть без сознания и памяти в Люксембургском саду, я прошел не меньше трехсот миль по Парижу без еды и воды. Доктор считал, что в какой-то момент я по неизвестной причине вдруг забыл, кто я есть, откуда и куда иду. Иными словами я забыл все, и просто потерялся в городе, потому и бродил бесцельно, пока не выбился из последних сил. (Наверное, оттуда и взялась моя привычка к бесконечным променадам.)
В один день в середине октября мне позвонила Ани — галеристка с Порт де Клиньянкур, та самая, что так и не довезла мне Кандинского и мадам Леже. Она попросила о встрече, а я ответил, что мне уже неинтересно, что я все купил, что мне нужно было. Но Ани была настойчива: «У меня к Вам очень интересное предложение», — повторяла она с нарочито женевским акцентом.
На следующий день мы встретились в «Ротонде», и она рассказала мне, что к ней приезжал некий русский коллекционер, который хочет инвестировать «серьезные деньги» в произведения российских художников-эмигрантов первой волны — тех самых, чьи полотна, гуаши и литографии я скупал для Анри каждую неделю в течение нескольких месяцев, и которыми наше хранилище было забито доверху. Лукавя, как настоящий торговец искусством, я ответил, что у нас есть пара-тройка подходящих работ, и что Ани сможет получить три процента агентских.
Анри был в шоке. Через неделю за день мы продали все, кроме трех картин, двух литографий и одной мозаики Андре Ланского (и те были оставлены ради приличия, чтобы стены в галерее не остались совсем голыми).
«Русский коллекционер» Ани оказался грузинским рантье и книгоиздателем Звиадом Иоселиани. Он понимал, что заплатил три цены за наш склад, но радовался, кажется, не меньше, чем Анри. Мало понимавший в искусстве, но много знавший о деньгах, он, определенно, имел большие планы на свою коллекцию. После сделки мы, как бы обсуждая художественные достоинства мазни Ланского, познакомились поближе. Когда выяснилось, что мы владеем русским языком, Звиад спросил: «Откуда ты родом?». Мой больной вопрос,Что я мог ответить? — «Это длинная история». Будучи, по всей видимости, человеком тактичным, мой новый знакомый поменял тему разговора и пригласил меня на ужин в честь своего нового приобретения.
Стоял дождливый осенний вечер, я думал обо всем на свете, безуспешно пытался вспомнить что-нибудь из прошлого или спланировать что-нибудь на будущее. Единственное, что пришло в голову — это поехать по миру, по любому маршруту наугад и, может быть, в какой-нибудь точке мира найти людей, которые говорили бы на одном языке со мной. Так я обрел бы корни, нашел бы самого себя, наполнил бы эту невыносимую внутреннюю пустоту. Уставший от этих мыслей, я собрался и поехал к Звиаду.
Здесь был великосветский раут, который не очень-то мне подходил. В своей сознательной жизни я еще не бывал на таких. Пришлось знакомиться с совершенно неинтересными людьми просто из вежливости, делать вид, что я в восторге от вкуса морских гадов и долго объяснять, что вино я не пью. «Даже грузинское».
«Друзья, позвольте мне объявление», — за столом заговорил Звиад. Весной следующего года он собирался открыть в Париже аукционный дом, о котором рассказывал с заведомым восторгом. «Но есть одна загвоздка — никак не могу придумать название», — он посмотрел на гостей с выражением вопроса на лице. Все переглядывались, делая вид, что их не на шутку озаботила проблема Звиада, но молчали. Я не очень люблю неловкие немые сцены. Просто чтобы нарушить тишину я спросил: «Пиросмани — не думали?».
Где-то в стороне тут же зазвучал девичий голос: «Точно, Пиросмани, Нико Пиросмани — как красиво!». «Великолепно!» — вскрикнул Звиад, — «Какое название — «Аукционный дом Пиросмани»!». А я в это время оглянулся в ту сторону, откуда была поддержана моя скромная инициатива, и увидел ее. Ту самую девушку, что читала Вольтера в метро и передразнивала мой танец в холле Помпиду. «Это моя дочь», — сказал Звиад, — «Подойди, Соломе». Я опешил.
Через мгновенье, отставив в сторону бокал, вперед вышла высокая смуглая девушка, она схватила за руку мою незнакомку и поволокла ее за собой. И чем ближе они подходили, тем больше запутывались мои мысли. Вот, наконец, они стояли передо мной: «Соломе, очень приятно», — быстро проговорила та, что шла впереди, — «А это моя подруга, ее зовут Мадина». Звиад продолжил: «Мы очень дружны с отцом Мадины, он сейчас на родине».
Я несколько секунд растерянно молчал, а потом сказал что-то, вроде: «О-очень приятно». «Соломе, доверяю гостя тебе», — сказал Звиад и пошел принимать поздравления с учреждением «Аукционного дома Пиросмани».
Соломе и Мадина смотрели друг на друга, а я смотрел на Мадину. Это была еще одна немая сцена, которую просто необходимо было прервать: «Ты меня помнишь, Мадин?» — я тревожно улыбнулся. «Хех, „Мадин”», — засмеялась дочь Звиада, — «Не „Мадин”, „Мадина”». В этот момент я увидел в глазах моей вчерашней незнакомки, а теперь вроде как знакомой, искру неподдельного любопытства. Она как будто долго не решалась подать голос, но через секунды собралась с духом и спросила: «Вайнеха ву хьо?».
Я никогда не слышал ничего прекраснее этих трех слов. Она говорила на моем языке.